Культура письменной речи - gramma.ru

НАЙТИ

 
ГлавнаяБИБЛИОТЕКА Литературоведение. Критика

«…ЭТО, СУДАРЬ МОЙ, ТАКАЯ ОКРОШКА, ОТ КОТОРОЙ НЕ ПОЗДОРОВИТСЯ»
(две «редакции» рассказа А. П. Чехова «Ионыч»)

(продолжение)

О. В. Богданова,
Санкт-Петербургский государственный университет
доктор филологических наук, профессор


Чехов-философ смыкает представление о жизни и смерти, бытии и небытии, свете и тьме, солнце и луне. Мотив луны — доминантный образ-мотив в сцене на кладбище. Луна, подобно солнцу, здесь наделена способностью воспламенять: «лампадка над входом отражала лунный свет и, казалось, горела» (с. 543). Старцева «поразило то, что он видел теперь первый раз в жизни <…>: мир, не похожий ни на что другое, — мир, где так хорош и мягок лунный свет, точно здесь его колыбель, где нет жизни, нет и нет, но в каждом темном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную» (с. 543). И за этой картиной проступает взгляд не героя, но автора. Слышатся «глухая тоска небытия» и «подавленное отчаяние» (с. 543), ощущаемые не персонажем, но автором-создателем.

Параллель «жизнь // смерть» находит свое дальнейшее развитие. Подобно тому, как приход Старцева на кладбище ночью был только шуткой, так и жизнь шутит над человеком. «Как в сущности нехорошо шутит над человеком мать-природа, как обидно сознавать это!» (с. 543). И вновь звучит риторическая интенция автора, но не героя. На фоне философских размышлений автора героя Старцева хватает только на то, чтобы выдохнуть: «Ох, не надо бы полнеть!» (с. 543).

Как продолжение намеченной параллели возникает и «дневная» (житейская) параллель «жизнь // театр». Подобно тому, как в доме Туркиных постоянно разыгрываются театральные действа (любительский домашний театр с демонстрацией талантов хозяев), так и здесь, на кладбище, появляется мотив «ночной» декорации: «…точно опустился занавес, луна ушла под облака, и вдруг всё потемнело кругом» (с. 543). Жизнь — театр, смерть — тоже театр.

Даже вскоре появляющийся в тексте рассказа образ вороны, с которой сравнивается зазевавшийся кучер Пантелеймон («Чего стал, ворона? Проезжай дальше!»), «увязывает» вместе «живое» и «мертвое»: кладбищенская деталь — ворона, обитатель сельских кладбищ — оказывается принадлежностью городской действительности (с. 545), но словно бы перекочевывает (перелетает) сюда с загородного погоста.

Таким образом, сцена на кладбище вряд ли может быть сочтена кульминацией рассказа и воспринята эпицентром развития образа героя. Скорее следует говорить о том, что в сцене на кладбище происходит внедрение голоса автора (образа автора) в объективное повествование в третье-личной форме. Маленький рассказ, подобно роману в стихах А. С. Пушкина или поэме в прозе Н. В. Гоголя, дополняется (почти романным) лирическим отступлением с явно слышимой интонацией нестрого-философского авторского размышления и ритмически организованного поэтического лиризованного повествования. Признаки лирического отступления с поэтической ясностью проступают в тексте, отчетливо аллитерированном звукописью («это томление становилось тягостным»).

Между тем присутствие героя в сцене на кладбище ощутимо — и прежде всего в том, какие «низменные», плотские, эротические чувства («страсти») переживает персонаж. Вслед за раздумчиво-грустными мыслями о «горькой шутке» — быстротечной человеческой жизни — автор словно бы вспоминает о герое и возвращается к нему. Фраза «Старцев думал так…» становится неким сигналом к возврату в основное русло повествования. «Оживленный» в тексте герой (он «вообразил самого себя мертвым») занят совершенно иными размышлениями, чем повествователь: «Старцеву хотелось закричать, что он хочет, что он ждет любви во что бы то ни стало; перед ним белели уже не куски мрамора, а прекрасные тела, он видел формы, которые стыдливо прятались в тени деревьев, ощущал тепло, и это томление становилось тягостным...» (с. 543). Совершенно очевидно, что упоминание о «страсти» Дмитрия Ионовича звучит в иной тональности, дисгармонично на фоне размышлений автора о бесконечности смерти и быстротечности жизни, о неизбежном вселенском взаимном перетекании жизни и смерти.

Герой Чехова не переживает катарсиса, не оказывается в ситуационной кульминации. Ночные часы на кладбище не оставляют следа в душе героя. Свидетельством тому становится его приход в дом Туркиных следующим вечером и сватовство. Причем ожидание героем удобного для предложения случая происходит в атмосфере «опять» (с. 544) — за столом, за чаем — и с мыслями о величине приданого, о допустимости бросить земскую службу, об обстановке в доме и проч. Да и само признание звучит абсолютно в тех же словах, как это было в саду под кленом. «О, как мало знают те, которые никогда не любили! Мне кажется, никто еще не описал верно любви, и едва ли можно описать это нежное, радостное, мучительное чувство, и кто испытал его хоть раз, тот не станет передавать его на словах. К чему предисловия, описания? К чему ненужное красноречие? Любовь моя безгранична... Прошу, умоляю вас, — выговорил наконец Старцев, — будьте моей женой!» (с. 545). Множественность слов с корнем или семантикой глагола «писать» становится сигналом искусственности и ненастоящности чувств героя. А использование в авторской речи словечка «наконец» становится указанием на то, что пылкая и страстная литературная (от слова «литературщина») тирада, кажется, надоела даже автору.

После сцены на кладбище герой не изменился. Он равен самому себе. И равен всем тем, кто его окружает. Он такой же, как все, живет теми же представлениями о благе и благополучии, что и окружающие. Он обыкновенный, неслучайно его печали по поводу отказа Котика хватило ровно на три дня («Дня три у него дело валилось из рук, он не ел, не спал, но <…> успокоился и зажил по-прежнему»; с. 546). Последующее замечание пока еще молодого (с момента появления героя в рассказе прошел всего год) Старцева о любви, о свиданиях, о переживаниях звучит оценочно обывательски: «Сколько хлопот, однако!» (с. 546).

Изменения, которые происходят впоследствии с доктором Старцевым, едва ли можно в точном смысле назвать деградацией. Герой и до встречи с Котиком (и знакомства с Туркиными), и после них, и до несостоявшегося свидания на кладбище, и вслед за ним не обнаруживает признаков эволюции характера, скорее продолжает развиваться согласно изначально заданной писательской логике — в направлении того вектора среднего обывателя (обыкновенного человека), каким он был задуман и выписан изначально.

Доказательством «духовного распада доктора Старцева» (В. Б. Катаев), деградации образа и личности героя-врача, человека «с духовным ожирением» (А. И. Солженицын) можно было бы назвать постепенно угасающее в герое желание помогать людям, раздражение, которое со временем появилось у него в отношении к больным, его нарастающее равнодушие к врачебной практике. Можно было бы. Однако Чехов избирает в качестве центрального героя доктора, каковым в течение многих лет являлся сам. О Чехове, с одной стороны, хорошо известно, что он много сил отдавал служению людям, самоотверженно боролся за жизнь больных, спасал людей, оказывал посильную помощь и т. п. Например, в начале 1891 г., уже будучи известным писателем, доктор Чехов самоотверженно вступил в борьбу с эпидемией холеры: «Летом трудненько жилось, но теперь мне кажется, что ни одно лето я не проводил так хорошо, как это. Несмотря на холерную сумятицу и безденежье, державшие меня в лапах до осени, мне нравилось и хотелось жить» — и по решению санитарного совета Серпуховского уезда получил благодарность «за принятие бескорыстного участия в деле врачебной организации уезда».

Но, с другой стороны, Чехов не понаслышке знал, насколько трудна и утомительна профессия врача. В письмах в Петербург к издателю А. С. Суворину он делился: «Я одинок, ибо всё холерное чуждо душе моей, а работа, требующая постоянных разъездов, разговоров и мелочных хлопот, утомительна для меня…» (1 августа 1892 г.). Вряд ли можно всерьез упрекнуть Чехова в равнодушии к человеку, но и ему (как показывает эпистолярий) не были чужды раздражение и тоска, скука и однообразие, усталость и даже злость. В следующем письме к А. С. Суворину он снова признавался: «Душа моя утомлена. Скучно. Не принадлежать себе, вздрагивать по ночам от собачьего лая и стука в ворота, ездить на отвратительных лошадях по неведомым дорогам и читать только про холеру и ждать только холеры и в то же время быть совершенно равнодушным к сей болезни и к тем людям, которым служишь, — это, сударь мой, такая окрошка, от которой не поздоровится» (16 августа 1892 г.).

 


На предыдущую страницу- 1 - 2 - 3 - 4 - 5 - 6 - 7 - 8 - 9 - 10 -На следующую страницу


В РАЗДЕЛЕ:



РЕКЛАМА





При полном или частичном использовании материалов ссылка на "Культуру письменной речи" обязательна
Cвидетельство о регистрации СМИ Эл №ФС-77-22298. Все права защищены © A.Belokurov 2001-2019 г.
Политика конфиденциальности