(*179)
Посвящается
Любови Евгеньевне
Белозерской
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Пошел мелкий снег и вдруг
повалил хлопьями. Ветер завыл;
сделалась метель. В одно мгновение
темное небо смешалось с снежным
морем. Все исчезло.
- Ну, барин,- закричал ямщик,- беда: буран!
"Капитанская дочка"
И судимы были мертвые по
написанному в книгах сообразно с
делами своими...
1
Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская - вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.
Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили,
как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий
снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?
Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем
Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после
тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый
гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую
церковь Николая Доброго, что на Взвозе.
Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые
окна. Отец Алек-(*180)сандр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился
у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до
самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания
маме, покидающей своих детей.
Алексей, Елена, Тальберг, и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный
смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого
святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего
носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий
в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал.
За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда
все съехались, когда наступило облегчение?
Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще
не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.
Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный
город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И
маму закопали. Эх... эх...
*
Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка
в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного
Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади "Саардамский
Плотник", часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный
парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне
матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал
их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие
рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли,
а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что,
если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер
родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно
бессмертны, бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая
скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.
(*181) Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими
шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича,
с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие
с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в
бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами,
пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской
Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры,- все семь пыльных и полных
комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила
детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:
- Дружно... живите.
*
Но как жить? Как же жить?
Алексею Васильевичу Турбину, старшему,- молодому врачу - двадцать восемь лет.
Елене - двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу,- тридцать один, а Николке-
семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно
уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем
хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего
горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой
пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится
все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо
погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к
концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.
*
Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в
бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:
- Живите.
А им придется мучиться и умирать.
Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу
Александру, сказал:
- Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму (*182) забывать, а тут еще такое
тяжелое время. Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот...
|